Новый Сорокин: станция Распадская

13 октября 2013
ИЗДАНИЕ
АВТОР
Андрей Архангельский

Иного пути возвращения к концептуальности, кроме как через катастрофу, нет, полагает Андрей Архангельский.

"Я помню последних правителей России: какие-то маленькие, со странной речью, словно школьники. Один на чем-то играл, кажется, на электромандолине, а другой увлекался спортом. Это было модно тогда, и один раз он полетел вместе с журавлями". Распад России и Европы на множество разнородных государств и территорий разной степени благополучия, безумия и свобод после череды глобальных и локальных конфликтов; в предисловии издательства Corpus это со скромностью названо "взгляд на будущее Европы". "Теллурия" свободно, как орбитальный комплекс, способна принять в себя и "День опричника", и "Сахарный Кремль", и "Метель". Все они были, как мы теперь понимаем, лишь фрагментами будущей глобальной утопии.

Писательские циклы у Сорокина чередуются: то превалирует социальная критика, то лейтмотивом становится тоска по человечеству вообще. Очередной виток "тоски" начался с "Метели" ("Я хотел написать повесть о русском пространстве", — говорил Сорокин). Характерно, что уже там о людях нет сожаления; людей уже не спасти. В этом романе настоящий и единственный герой — язык, точнее, разные языки: это новый Вавилон. Каждый язык индивидуален, каждый присущ, говорит о говорящем — он вновь концептуален, независимо от степени грамотности или владения. Есть место и для философских размышлений — на поле брани, среди груд убитых в межрегиональных битвах. Само словосочетание "поле брани" приобретает тут другое значение: поле мертвых слов, поле бывшей словесной брани, словесной шелухи.

Другого пути возвращения к концептуальности, обретения языка — кроме катастрофы — нет.

Сорокин — почти единственный сегодня в России писатель, для которого язык, речь играют ключевую, самостоятельную роль. Речевое разнообразие 1990-х сменилось волапюком 2000-х, лишенным творческой потенции. Самым интересным языковым феноменом нового века стал казус — синтез бюрократического и церковного, новый официоз, смесь XVI и ХХI веков — на чем и построены "День опричника" и дальнейшие рассказы. Но и здесь игра уже построена на заимствовании, на книжности. Наконец, в "Метели" мы упираемся в молчание. Здесь уже различимы признаки новой немоты, бессилия.

С советским пустотным каноном была хотя бы возможна "игра". При нынешней разгерметизации языка играть не с чем — в этом главная проблема. Собственно, языковому писателю стало не от чего питаться. Современный язык — это такой Чужой. У него нет "природы". Нет плотности, объема. Там не с чем играть — потому что эти слова сами, еще в момент рождения отказываются быть. Ничего не сообщают о себе. Никому не принадлежат. Повседневная речь — к чему Сорокин всегда был чуток — отказалась даже от каких-то экспрессивных заимствований из фени — ради обесцвечивания, ради общего погружения в языковое "ничто". Речь порождает теперь ничтожителей (от сартровского "ничтожить") бытия, а не жильцов известного домика.

Подлинный сегодняшний язык — язык междометий, умолчаний, недоговорок и самоперебива. Недаром символ подлинности, правдивости в артхаусном кино — когда у героев "разговор не получается". Напротив, любая попытка складности, гладкоговорения, "развернутого диалога" и "правильной речи" опознается сегодня как знак неправды.

У Сорокина сегодня, собственно, два варианта. Справить кровавую тризну — констатировать травму, полный распад языка — усреднение, усечение, исчезновение — и писать об этом условно роман "Разгром". Сорокин, однако, предпочел описать не распад языка, а распад цивилизации — чтобы вернуть себе язык. Точнее, языки. То есть эта утопия нужна прежде всего самому писателю, чтобы было с чем работать.

Самая трогательная новелла тут — монолог влюбленного кентавра, выращенного на племенном заводе. Язык любви — вовсе не французский, а некий псевдославянский, более всего напоминающий белорусский. Он жалостливый, трогательный. Его ни для чего больше нельзя использовать — с этими повторяющимися "т", "ц" и "щ". На нем можно только "внутренне рыдать"; эти слова, кажется, пригодны только для интимного. Язык скрытого, язык души.

Возвращение к языковому разнообразию — это катализатор.

Вслед за языком происходит и возвращение к истинной социальной природе. Нет больше смешений, уловок, недоговорок. Все становится собой. В рамках возвращения к чистоте жанров в пост-России осуществляются не одна, не две, а сразу все утопии, какие только возможны. Россия — как морозильник, где все сохранилось и теперь оттаяло, точнее, вытаяло, где всему нашлось место: от СШУ (Соединенных Штатов Урала) до сталинского ССР. В Рязанском царстве осуществилась мечта интеллигента: здесь все говорят чисто, правильно. За неправильный язык деток ставят на горох. Странным образом роман дерзит автору: та самая "чистота языка", некое тургеневское царство, закрытое от чуждых ветров, неизбежно приводит к тому, что один интеллигентный человек говорит другому интеллигентному человеку: "Во всем виноваты жиды".

А вот две главные утопии — православие и коммунизм — в неконтролируемых условиях ринулись навстречу друг другу и сложились в изумительный узор: "Княгиня Семизорова, член партии". "Завод православного литья роняет партийную честь". Ничто им больше не мешает, не разделяет — в Московии осуществился православный коммунизм.

Самая счастливая территория — Алтай под управлением французов. Президент республики Теллурия Жан-Франсуа Трокар спускается на узких черных крыльях в долину, говорит с местными (на французском — с молодыми, на алтайском — со стариками), ест чистую пищу, дарит на прощание главе семьи крошечные песочные часы с теллуровым песком внутри. Ритуал.

Единственная территория в России, которая не претерпела сущностных изменений, — Капотня. Туда теперь ссылают.

Основу нынешней сорокинской мифологии составляют два, так сказать, хайдеггеровских предмета: молоток ("Ледяная трилогия") и гвозди ("Теллурия"). Набор инструментов для создания нового мира. Теллур — специальный гвоздик, который вбивают жаждущему полноты бытия. Это вам не дурь, не потоки музыкальных и визуальных помоев, предназначенных для пассивного забытья. Не абстракция — конкретный предмет. Настоящая вещь.

Тут все пронизано возвращением к предметности, функциональности. Человеческое животное теперь — не просто раб машины: он теперь создан в соответствии со своей главной функцией. Каждый сделан для чего-то конкретного. Каждый стал равен себе. Плотник — главная профессия нового Средневековья, он и произносит ключевой монолог: "Мир стал человеческого размера, нации обрели себя, люди обрели чувство вещи, человек перестал быть суммой технологий". Плотник вбивает гвозди. Рыцарь летает. И клянется. Человек с песьей головой философствует. Что ему еще делать.

Новые роботы изобретены именно для воровства. Они воруют мешки с семечками, мелкий скарб. Осуществилась вековая мечта русского человека — чтобы за него воровали машины, а сам бы он лежал на печи и ничего не делал. Воровство без угрызений, стерильность зла. Воровство как технология, но и как метафизика. Или вот — интеллигенция. Она была у Сорокина гусляром-диссидентом ("День опричника"), служила в шутовской палате ("Сахарный Кремль"). В новом романе интеллигент — это живой уд, присланный графом Шереметьевым в подарок вдовствующей королеве Доротее Шарлоттенбургской. Физическая форма приведена в соответствие с главной функцией — доставлять удовольствие, баловать Госпожу — власть.

Или, напротив, в момент сомнений, тоски — уд превращается в интеллигента?.. После Катастрофы культура перестает быть имиджевым проектом — и становится нуждой, физиологической потребностью. И ее выбор опять связан с опасностью. В момент, когда уд решается на побег — от Госпожи, — происходит возвращение к традициям диссидентства. Все опять по кругу.

Это не политический роман, не сатира — это кадиш о языке. Молитва, исполненная на пятидесяти разных языках. Верните то, с чем можно работать, с чем возможно играть. В тоске по различиям Сорокин возвращает "себе" даже язык соцреализма — перед лицом новой опасности, гораздо более страшной: перед угрозой разъязыковления. И вот ведь что важно: ничего с этим поделать нельзя. Спасет только катастрофа.