"Я свободы не прошу"

29 августа 2016
ИЗДАНИЕ
АВТОР
Варвара Бабицкая

"Только одинокие голоса мы слышим", — Сергей Довлатов написал будто о самом себе, 1981 год

Сверстники, пережившие его на четверть века, — по-прежнему действующие авторы, создавшие в числе прочего огромное количество воспоминаний, исследований и размышлений о Довлатове. При этом многие из них, представители ленинградского литературного круга 60–70-х, широко известны сейчас прежде всего как довлатовские персонажи; его язык и его культ писателя-автобиографа, который по природе своей вроде бы привязан к своему времени, не устаревают.

Голос хора

В эпоху застоя можно выделить две основные писательские стратегии. Можно было быть, по довлатовскому выражению, "соцреалистом с человеческим лицом" (эта характеристика, под знаком вопроса, дана Гроссману, но ее можно отнести и к Владимову, например). Можно было игнорировать советскую власть, жить в монастыре собственного духа, как писал Довлатов о Бродском: "Он не боролся с режимом. Он его не замечал. И даже нетвердо знал о его существовании". Довлатов пошел третьим путем. Он прекрасно знал о существовании режима и умел адаптироваться к нему, пусть и вынужденно, — служил лагерным охранником в Коми и многие годы работал журналистом в советской прессе. Но хотя он жил в миру, "мир его ловил, но не поймал". Своей заразительной интонацией и самим пантеоном персонажей, где автор — один среди многих, человечностью и чувством юмора он разлагал любой дух коллективизма и помещался над схваткой:

"Толя, — зову я Наймана. — Пойдемте в гости к Леве Рыскину".

"Не пойду. Какой-то он советский".

"То есть как это — советский? Вы ошибаетесь!"

"Ну, антисоветский. Какая разница?"

Даже Валерий Попов, тоже довлатовский персонаж и автор его довольно злобной биографии, написал: "Мало кто решается на такую свободу — и из героев, и из писателей. Довлатов — одиночка, "один в поле воин", поэтому так заметен". В этом он повторяет собственную довлатовскую мысль: "Многие думают: чтобы быть услышанными, надо выступать хором. Ясно, что это не так. Только одинокие голоса мы слышим. Только солисты внушают доверие". Особенно примечательно при этом, что у Довлатова многие из лучших реплик часто подарены другим или действительно им принадлежат; он почти буквально стал голосом поколения, в одиночку воспроизводящим его хор. Его самого лучше всего характеризует цитата из Владимира Марамзина, приведенная в "Ремесле": "Я свободы не прошу. Зачем мне свобода? Более того, у меня она, кажется, есть…"

Вне иеархий

Один из проверенных путей к свободе — это аскетизм, добровольное самоограничение. Им Довлатов известен как по части ремесла, приемов формальной дисциплины (скажем, он следил, чтобы слова в одном предложении не начинались на одну и ту же букву), так и в смысле выстроенного им образа. "Бог дал мне то, о чем я всю жизнь просил. Он сделал меня рядовым литератором. Став им, я убедился, что претендую на большее. Но было поздно. У Бога добавки не просят", — это написано, очевидно, искренне, но сейчас выглядит как мистификация. Мы знаем много писателей рядовых, носивших литературную маску гениев; это и традиционная, и плодотворная стратегия. Довлатов избрал противоположную и попал в яблочко, создав настолько убедительное сниженное самоописание, что ни у кого не повернется язык назвать его гением: ведь гений — это чин, а Довлатов не встраивается ни в какую вертикальную иерархию. Как у Хемингуэя, которому писатель поклонялся в молодости, его человеческое обаяние трудно отделить от литературного и, видимо, трудно было всегда. Недаром, скажем, творческий вечер Довлатова был включен в план работы ленинградского Союза писателей в то время, когда у него не было еще опубликовано ни строчки.

Тот же Попов заметил: "Он блестяще написал о глумлении режима над шедеврами, которых тогда у него не было". Вопрос в том, что именно считать довлатовским шедевром. Несмотря на двенадцать прижизненных книг, вышедших в эмиграции, проза Довлатова воспринимается как один фрагментарный, но непрерывный текст (за исключением, наверное, "Зоны" и абсурдистского "сентиментального детектива" под названием "Ослик должен быть худым"). Может быть, потому, что его записные книжки "Соло на Ундервуде" и "Соло на IBM" разошлись на цитаты, пословицы и поговорки, сформировали язык, на котором разговаривает уже не одно поколение и не два. Может быть, из-за кочующих персонажей и сквозных сюжетов, которые превращают все довлатовские книжки в единый связный текст, причем именно по нему мы теперь представляем себе ленинградский литературный быт и человеческий пейзаж эпохи застоя.

Его портрет времени кажется сейчас наиболее достоверным и точным, несмотря на существование множества мемуаров и живых, да и нестарых еще свидетелей (как мы видим, не всегда с этим портретом согласных); причина, возможно, в том, что Довлатов смешной, а подлинный комизм — самое верное средство убеждения. "Талант, — писал он, — это как похоть. Трудно утаить. Еще труднее — симулировать". Чувство юмора симулировать невозможно: смех можно назвать физиологической реакцией на правду.

Довлатовская проза доставляет физическое удовольствие и при всем несомненном культе остается делом интимным. Как заметил герой "Заповедника" в ответ на вопрос: "За что вы любите Пушкина?" — "Любить публично — скотство". Поэтому любой юбилейный панегирик Довлатову выглядит, конечно, неуместно, но и промолчать ведь нельзя.