Александр Генис: «Каждому полезно побыть евреем»

27 августа 2013
ИЗДАНИЕ
АВТОР
Майя Прицкер

Александр Генис — человек с уникальной памятью и парадоксальным мышлением, один из самых интересных сегодня русскоязычных писателей, а также многолетний ведущий еженедельных программ радио "Свобода", давно выпустил в свет две книги. Первая — со знакомым названием "Довлатов и окрестности", но вдвое толще: давно любимый русскоязычным читателем "филологический роман" дополнен почти тремя десятками эссе о литературе — от Толстого до Борхеса, от Гамсуна до Вениамина Венедикта, от Конан Дойля до Бродского. Вторая книга — тоненький (пока) сборник "Странник. Путевая проза".
Слово "странник" вызвало мой первый вопрос.

– Александр, у вас в русской литературе особое положение. Вы почти четыре десятка лет живете в Америке, являетесь американским гражданином. Но регулярно бываете и, главное, издаетесь в России. И пишете на русском языке. Где вы — там, здесь или в самолете?

– Я бы сказал, что я — на обочине, как всякий писатель. Писатель ведь в жизни не участвует. Он смотрит на нее со стороны, и эта позиция не имеет отношения к гражданству. Но моя жизнь, как у всех нас из "русской Америки", особенно забавна, потому что я чувствую себя иностранцем всюду. Приезжаю в Россию и чувствую себя американцем, о чем мои друзья не дают мне забыть: "Мы могли бы и на газетке выпить, но для американца придется постелить скатерть".
Как-то прихожу в Третьяковскую галерею — как раз в тот момент, когда туда во время официального визита привезли тогдашнего вице-президента Ала Гора с супругой, за которыми, естественно, шла охрана — американская и русская. Американцы принимали меня за одного из русских, русские — за одного из американцев. И те и другие думали, что я не понимаю их языка и не стеснялись. Американцы говорили: "Интересно, кормить опять будут тем же самым shit?" А русские: "Ты посмотри там, что этой дуре подарили. Главное, чтобы ничего не тикало".
Такое положение между двумя языками, странами, культурами меня устраивает. Тот факт, что я вырос в Риге, где было не просто двуязычие, но два совершенно разных алфавита, латинский и кириллица, приучило к терпимости, к тому, что есть не только твоя, но и чья-то еще точка зрения. Это прививка демократии, которая необходима каждому. Я всегда говорю: каждому полезно хоть немного побыть евреем. Чтобы понимать, что такое быть чужим и преследуемым, чтобы чувствовать недостатки, но и привилегии такого положения. Для писателя такая двойная принадлежность очень полезна.
Всякий раз я привожу из России очерк, в котором всегда много смешного. Некоторые в России говорят: "Ты издеваешься над своим отечеством". Но это не так. Просто там действительно много смешного происходит. Я как-то шел по Ленинграду с друзьями и говорю: готов поспорить, что мы не успеем дойти до того перекрестка, как увидим что-нибудь смешное. И правда, прошли два шага и увидели бумажку с объявлением — знаете, когда внизу на отдельных полосочках пишут телефоны. На бумажке было написано: "Продаются яды", и все полосочки с телефонами уже были оторваны.

– Всем нужны яды!

– Но когда я возвращаюсь в Америку, то на меня наваливаются американцы с вопросами про Россию. Например, про Навального. Тут я уже должен представлять российские интересы. Кстати, я всегда обижаюсь, когда при мне американцы ругают Россию, а русские ругают Америку.

– А где ваша писательская среда? Не чувствуете ли вы себя одиноким, живя в Америке, но работая по-русски?

– Ну, в каком-то отношении среды хватает, потому что все время кто-то приезжает из России. Но вообще писательство — одинокая профессия. И чем старше ты становишься, тем больше понимаешь, что все главное в твоей жизни происходит за письменным столом. В молодости среда очень важна. Писатели рождаются гурьбой. Они чувствуют себя писателями, когда вокруг —единомышленники. Ведь писать очень страшно. Поэтому молодому писателю нужна стая — чтобы чувствовать поддержку, чтобы кто-то прочел, послушал, засмеялся. Мне повезло, когда я был молод, у нас была прекрасная среда — "Новый американец", созданный Довлатовым. Среда была такая, что на наши планерки приходили все, как в ресторан или в театр, хотя решались там как будто повседневные практические вопросы. Но всем приятно было смотреть, как люди любят свое дело.
Но с возрастом понимаешь, что твой главный враг — белая страница. Главное — набраться смелости, чтобы ее заполнить. Тут уже возникает другой критерий успеха. В молодости критерий успеха — кому-то понравиться. У зрелого писателя критерий успеха — согласование замысла с воплощением: чтобы получилось хотя бы близко к тому, чего ты хотел. Этот процесс согласования занимает всю твою жизнь. Так что я не среду ищу, а одиночество. Например, чаще всего я пишу в лесу: я не беру туда мобильный телефон, там нет электричества, я приношу маленький компьютер, который работает на батарее, ставлю его на пенек и на нем пишу. Как Ленин в Разливе.

– Я знаю, что вы еще и велосипед любите — наверное, многие хорошие мысли приходят в движении?

– В Древней Греции были философские школы Платона и Аристотеля. Платонисты размышляли сидя или полулежа, а последователи Аристотеля — прогуливаясь. Вот я из этих — перипатетик. У меня и очерк есть с таким названием "Перипатетик".

– Насколько труден для вас процесс создания книги?

– Писать всегда трудно. Еще "Серапионовы братья" приветствовали друг друга словами: "Здравствуй, брат. Писать трудно". И чем старше я становлюсь, тем медленнее пишу. В молодости я хвастался тем, что мог написать шестнадцать страниц за день. А Довлатов приходил от этого в ужас. Он говорил: "Надо высекать книги на камне. Не для того, чтобы навечно, а чтобы работалось медленно". Сейчас я его понимаю. Я в год сейчас пишу примерно сто страниц, которые я могу оставить, не выбросить. Это каждодневная работа, чем-то похожая на муравейник. Цветаева сказала: "Роман — как муравейник". Ты несешь туда каждую веточку, соринку, зернышко… А потом ты начинаешь все это ужимать, как ужимаешь снежок, — до тех пор, пока он не станет таким крепким, что им можно будет разбить окно. Поэтому книжки у меня тоненькие. Этот процесс обтесывания напоминает карандаш со сломанным грифелем: чинишь, чинишь, и от карандаша остается все меньше и меньше. Но потом эти тонкие книжки собираются в более толстую. Мои издатели московские все время переиздают мои книжки и соединяют.
Так что, с одной стороны, процедура работы над текстом увлекательная, с другой стороны — мучительная. Но я не могу представить себе, как можно без этого жить.
Писательство — болезнь. От этого нельзя вылечиться. Недаром когда к Курту Воннегуту пришел репортер с вопросом, когда тот собирается уйти на пенсию, Воннегут спустил его с лестницы. Писатели на пенсию не выходят...