"Утопия дарит упрямство". Алексей Бородин о книге "На берегах утопий", премьере по Пушкину — Булгакову — Акунину и деле "Седьмой студии"

19 декабря 2017
ИЗДАНИЕ
АВТОР
Елена Дьякова

Книга воспоминаний замечательного режиссера, худрука РАМТа, постановщика "Берега утопии", "Нюрнберга", десятков других спектаклей, вышла в издательстве Corpus. Книга — нежная, глубокая и очень последовательная в системе ценностей. На всем пути автора: от семьи "белых русских", вернувшейся в 1950-х из Шанхая в СССР, через ГИТИС и блеск театральной Москвы 1950—1960-х, через Смоленск и Вятку к высоким лестницам РАМТа, бывшего дома генерала Полторацкого на Театральной площади. Книга плотно населена. Сам опыт Бородина, как мост через ХХ век. Среди его учителей — Мария Кнебель. Среди учеников — Чулпан Хаматова. Но говорить нам пришлось не только "о берегах утопий". Среди задержанных "по делу Седьмой студии" осенью 2017 года — директор РАМТа Софья Апфельбаум. А.В. Бородин твердо и последовательно защищает коллегу. Репетирует спектакль. И думает о природе идеализма. Об утопиях, которые всегда рушатся. Об их охранительной энергии.

— Алексей Владимирович, вы говорили когда-то: первым "берегом утопии" для вашей семьи в эмиграции была Родина. Что сталось с этой утопией, когда вы вернулись в СССР 1954 года?

— После китайской революции 1949 года из Шанхая разъезжалась вся русская колония. В Австралию, Америку, Канаду, Европу: помню, как мы провожали знакомых. Но в нашей семье — звука не было, что можно ехать куда-то еще. Только в Россию. То есть в Союз.

Даже мама, которая родилась в Манчжурии, говорила: "Нет, только на Родину".

Быть может, энергия этой утопии и держала их. Родители и бабушка, я считаю, грандиозно прошли путь возвращения. Через Чимкент, где мы жили поначалу, — в подмосковное Пушкино.

Стенаний мы не слышали. Не знаю, что было в разговорах между старшими. Хотя мне кажется: они и друг друга берегли… Но мы, дети (у меня три сестры — все по Чехову) взяли от них как данность: что есть — через то и проходим. Первый урок: не падать под обстоятельствами.

Главное было: мы дома. Все говорят по-русски! Чимкент? Это временно. Пыль по колено летом, грязь по колено зимой? Временно. Куда важней радио: вот мы с бабушкой слушаем спектакль "Перед заходом солнца"… Можно поехать из Пушкина пригородным поездом — и увидеть Красную площадь. И Университет.

Дом старались сделать почти таким же, как в Шанхае. Только там была… прислуга большая. А в Пушкино мама, бабушка, отец все делали сами: Пасхи, праздники, воскресенья.

Я помню, как приходили к нам одноклассники, как раскладывались вещи из Китая…

И почти такой же интерес и удивление у ребят вызывали бабушкины куличи.

Позже — я уже учился в ГИТИСе — приехали однокурсники. И сразу сказали: "Дом с мезонином".

Но слава Богу: вернулись мы в 1954-м. Когда уже не было в живых… главного начальника.

— За эпохой "дома с мезонином", за счастьем студенчества в вашей книге идет спираль времен. Очень разных. Что испытывало утопию на разрыв? Что помогало ее беречь?

— Утопия — когда она у тебя есть, — рождает упрямство. Или упорство. Тяжелым был 1968 год в Смоленске. Там замечательный театр! Актеры с радостью прыгнули в стихию игры, формы, в пьесу Владимира Войновича "Два товарища", решенную мной как цирковое действо. И вдруг: обком, разнос, разгон театра "за формалистический и антисоветский" спектакль Бородина.

И передо мной закрылись все двери. На три года.

Страха не было. Родители в нас вложили бесстрашие. Но родителей не стало как раз в те годы.

Я тыркался по Москве: где-то ассистентом, где-то как-то… Мне старался помочь Юрий Александрович Завадский, другие люди. Мои сестры. Моя жена Леля вновь появилась в моей жизни именно тогда: знакомы мы были в детстве, в Шанхае. Но было легко в те три года себя потерять. Когда ход твоей жизни зависит не от тебя…, начинаешь сгибаться. Или отчаиваться.

И я четко понял: надо уезжать из Москвы. Очень благодарен Лене Долгиной, которая мне помогла принять решение: в Киров, в Кировский ТЮЗ.

Как — уезжать? У жены диссертация готова к защите, дочь Наташа родилась. Но Леля сказала: "Едем". Как Елена Инсарова у Тургенева, когда он зовет ее в Болгарию революцию делать. Помните? Какие-то горы, туман… А эта девочка из дворянского гнезда говорит: "Едем".

У Лели была бабушка замечательная. Они в Оренбурге жили после возвращения из Шанхая. Никогда не забуду ее интонацию по телефону. "Алеша, скажи прямо: "Киров — это Вятка?" "Да".

И ее следующая фраза: "Я так и знала…" Ну ясно: ссылка.

Но — не ссылка! Нам дико повезло с Вяткой. Начальство там было вменяемое. И театр — свой по духу. И директор хороший. Но его повысили — цирком руководить. А к нам пришел новый: Володя Урин, 26 лет. Теперь он генеральный директор Большого театра.

Семь лет спустя меня перевели в Москву. Руководить Центральным детским театром.

Был 1980 год, застой застоич. И ЦДТ давно был не театром Марии Осиповны Кнебель, молодого Эфроса, Розова, Хмелика, а официальным театром с пионерскими линейками.

Первые годы в Москве я для себя называл "после сказки". Сказкой был Киров.

Но — опять стало работать "упрямство утопии". В ЦДТ-1980 была потрясающая труппа "старших". Стала собираться молодежь: Дворжецкий, Веселкин… Лена Долгина стала завлитом. Cценограф Станислав Бенедиктов — друг, везение мое — был с нами. Составилась компания. На это ушло около трех лет.

Но художественный руководитель всегда бежит длинную дистанцию. Такая профессия.

— В книге рассказано о первых годах "вашего" ЦДТ. От нежных "Отверженных" до дерзкой, как крик петуха, точной и тревожной пьесы Юрия Щекочихина "Ловушка № 46, рост II". О борьбе с "инстанциями" за этот спектакль. Потом — перестройка с ее надеждами. Август 1991-го: все, кто свободен от репетиций, идут к Белому дому под триколором кисти Станислава Бенедиктова.

И приходит 1992-й год. По сцене течет вода из лопнувших труб. Директор театра Михаил Иосифович Яновицкий садится в кресло на вахте и умирает… потому что не умеет жить в этом мире. А на другой стороне Театральной площади труппа Малого провожает последнего из династии актеров Садовских. Пока в Малом театре идет гражданская панихида — на катафалке, ждущем у входа, быстро возникает уличный рынок.

Как вы прошли это время?

— Очень трудно. Знаете, у утопий есть коварное свойство: вдруг начинаешь в них совсем верить. Но они обязательно развеются! Вот что надо знать про утопии: они уйдут. Любые. Неизбежно.

Я даже хотел один раз собрать труппу и сказать: "Ребята, все. Я больше ни-че-го не могу сделать. Лучше не будет". Но… дальше было, как всегда. Всегда же что-то спасает!

Меня спасли три месяца работы в Исландии. "Отцы и дети" в Рейкъявике. Там я заново понял, что это ремесло дорогого стоит. Что я что-то могу давать людям. (А они возвращали сторицей!) И вернулся в Москву с новой внутренней энергией. С новой уверенностью.

И после этого, кажется, начался новый подъем. Я счастлив, что мы начали работать с Борисом Акуниным. Благодарен переводчику Аркадию Островскому за встречу с пьесой Тома Стоппарда "Берег утопии". И когда мы решились ее ставить, в жизни РАМТа появился Стоппард.

— Я помню, как ждали: кто в России поставит этот девятичасовой эпос о Герцене, Бакунине, Белинском, Тургеневе? Пьесу читали в БДТ, во МХАТе. Решились ставить вы. В 2007-м это казалось чистым донкихотством. Но спектакль идет десять лет. И подростки XXI века проводят весь день в РАМТе, внимая Белинскому, страстям усадьбы Прямухино и романсу Дельвига.

— Эта пьеса… ее загадка в том, что она не для театрального чтения написана, понимаете? Она написана для интеллектуального чтения. А для театрального — ее надо читать вслух.

Там есть очень хороший монолог у Герцена, но он такой длинный и насыщенный. Я сказал Стоппарду: "Том, ну это трудно…" Он ответил: "В Англии мне то же самое говорили. Я им сказал: двенадцать раз прочтите вслух — станет легко". И это правда на сто процентов!

— "Берег утопии" — о том, что любая утопия рушится. А ваши "Участь Электры", "Нюрнберг", "Демократия" (особенно "Демократия"!) словно говорят о страшной зыбкости всего сущего.

И редко — только в "Нюрнберге" — чья-то истина может быть признана окончательной.

— Мы играли "Демократию" в Мадриде. Я был поражен реакцией зрителей: они явно на себя все это проецируют. И мы сами себя в "Демократии" считываем… Говорим про двойственность, зыбкость, про невозможность осуществления представлений своих идеалистических.

— И осудить кого-то там трудно. "Шпион Штази" Гийом (Петр Красилов) по-своему предан канцлеру ФРГ Вилли Брандту (Илья Исаев), за которым надзирает во имя грядущей победы социализма…

— В этом и парадокс. И интерес. И театральный, игровой момент, рождающий иронию. Хотя всегда хочется, чтоб черное было и называлось черным. А белое — было и называлось белым.

Это невозможно. И примириться с этим невозможно.

Я каждый сезон себе говорю: "Хватит! Надо поставить комедию! Замечательную, безмятежную комедию о том, как хороша жизнь". Ищу ее — и нахожу. Но ставлю другое.

— Вы сейчас репетируете спектакль, соединяющий тексты Пушкина, Булгакова и Акунина?

— Да. "Последние дни" и "Медный всадник", который соединяет тему Пушкина и Петра. Причем в полном диапазоне, от "Люблю тебя, Петра творенье!" до "последних дней" Евгения: "И тут же хладный труп его похоронили ради Бога". И тут же — пьеса Акунина о конце XVII века.

Пьеса о двух Голицыных. Один за Софью, другой за Петра. За Софью, конечно, Василий Васильевич с его идеями преобразования России, с утопиями — довольно безумными, с надеждой удержать страну в руках. Но уже действует двоюродный брат Голицына, Борис. И главное: подрастает мальчик-царь, за которого стоит Борис. Ясно, что будущее — за юным Петром. Но что он принесет? Пьеса вроде бы историческая… но в ней видны истоки будущего. Истоки Третьего отделения. "Последних дней" Пушкина. Слышен стук копыт Медного всадника. Они продолжают стучать.

Мы должны их слышать. Вот просто голосом выделю: должны слышать.

Сценограф — Станислав Бенедиктов. Премьера намечена на февраль. С фрагментами "Медного всадника" (пять раз он входит в сюжет) работают Евгений Редько, Максим Керин и Денис Шведов. Василия Голицына играет Илья Исаев, Бориса — Александр Доронин. Витя Панченко — двадцатилетнего Петра. Царевну Софью — Ирина Низина и Янина Соколовская.

И в первом акте заняты они же. Исаев играет Жуковского. Андрей Бажин чудесно играет Дубельта. Особенно сцену в Третьем отделении, когда все стукачи к нему по очереди приходят…

Конечно, это исторический — и не исторический спектакль. Как и "Берег утопии". Лучше четко осознавать: все времена отражаются друг в друге. Это делает нас сильнее, хотя отнимает надежды на благостный хэппи-энд. Не будет полной благости никогда.

— Мы долго жили в относительной благости полусвободы. Похоже, она заканчивается? Ваш театр знает об этом не понаслышке. По делу "Седьмой студии" находится под домашним арестом директор РАМТа Софья Апфельбаум. Я помню, как вы вернулись из США — практически сразу, из аэропорта, чтоб быть на первом судебном заседании. Как яростно вы защищали Софью Михайловну на секретариате СТД, на радио, в печати.

— У меня вся жизнь сейчас разделилась пополам: ДО этого и ПОСЛЕ. Даже книга воспоминаний… я писал ее ДО. Марина Тимашева мне замечательно помогала.

Но если б я писал сейчас — тональность была бы другой.

Софья Апфельбаум пришла в РАМТ директором в 2015-м. Счастье случилось! Два с половиной года работы с Софьей были периодом полной моей внутренней гармонии. Абсолютной утопией внутри меня. Она очень много дел и обязанностей взяла на себя — кого в театре ни спросите, всякий скажет. И спокойно, методично, благодаря таланту, уму, опыту, с абсолютной скрупулезностью, тщательно следя за бюджетом, за тем, чтоб все было по правилам, — стала заниматься сотней вещей. Оказалось: можно реализовать то и это!

А мне как худруку ее помощь дала новое дыхание. Самое важное в беге на длинные дистанции.

И для меня происходящее с ней свидетельствует: специалист такого класса — не нужен. Сначала оказался не нужен в Министерстве культуры… Потом ее изъяли из нашего театра. Только за то, что человек, будучи министерским чиновником, выполнял поручение правительства: курировал финансирование — отдельной строкой в бюджете — проекта "Платформа".

…Я вот думаю: неужели всем плевать на то, что в центре Москвы стоит театр, что он играет для детей и юношества, что в нем работают триста человек. Возможно вмиг вынуть из этого "механизма" одну из главных деталей?

И думаю: вот один человек — или один театр — это для жизни нашей какая-то единица? Или просто клавиша? Нажал, когда надо, и все?

Конечно, я собрал театр и сказал: "Мы ждем Софью Михайловну". Триста человек на меня глядели. А триста человек — это шестьсот глаз. И все шестьсот глядят на тебя с надеждой… Сразу пошел с этим в Союз театральных деятелей. И тут же получил отклик. Я уверен, что молчать по принципу "как бы хуже не было" — нельзя! Это тупик. Это страх.

Надо продолжать работать. Но работать просто так, имея в сознании эту ситуацию, — невозможно. Она же отражается на всем нашем кровотоке! И потом, я уверен: театр не может существовать кому-то в угоду. Если театр существует в угоду верхним слоям общества… или, наоборот, нижним слоям — его просто нет. Он неинтересен.

Вот что очень важно. Конечно, мы ставим для себя и про себя. Но если контакт возникает с публикой… ради этого театр и существует. Не лаборатория, не воркшоп — а репертуарный театр.

И есть ответственность перед публикой. Причем не только у театра. Сейчас, когда публике внушается, что в театрах везде что-то нечисто, внушается последовательно и целенаправленно… По-моему — это безнравственно. Это надо остановить.

— Ребята прихватизировали все. И напоследок — карамзинское "Воруют!"

— Именно: нашли места, где происходят главные хищения в стране. Какие хищения?!

Это было б смешно до безобразия… если б не касалось конкретных людей.

Мы начали разговор с моих родителей. И я опять их вспомню. Их урок: что есть, что дано судьбой, — через то надо идти. И не падать под обстоятельствами. У меня есть ответственность перед артистами. Мой внутренний страх, моя не­уверенность передадутся им. Я не имею права быть злым или испуганным.

Человек всегда проходит через испытания. И это надо принять. Но сейчас вскипает протест, с ним трудно справляться. Против унижения, против насилия. Против Сони в клетке в зале суда… И Кирилла в клетке. И Леши Малобродского, которого показывают на мониторе, — он в СИЗО.

Это нельзя видеть! Никому не дано право так унижать людей! Ведь происходящее называется правосудием. От слов "правда", "право", "праведность", так? Судья должен разобраться в обстоятельствах дела и решить по чести: оставить или отпустить?

…Нас попросили выйти из зала на пятнадцать минут. Суд удалился на совещание. Потом вынесли двадцать напечатанных страниц. Как это возможно, если кто-то пытался разобраться? Или все спланировано заранее?

Как это время выдержать? Мне кажется: людям близким надо сейчас держаться вместе.

Мы слишком разошлись: по партиям, по театральным вкусам, по интеллектуальным оттенкам. А вот это, происходящее, должно нас объединить. Всем, кто хочет жить, а не функционировать и отбывать, надо держаться друг за друга и смотреть друг на друга. Иногда такие взгляды дают возможность дышать. Возможно, — и это утопия. Но она нас держит.