"Руководство для домработниц": отрывок из книги Лусии Берлин

15 августа 2017
ИЗДАНИЕ
АВТОР
Наталья Ломыкина

Еще одна летняя новинка, которую не стоит пропускать, — сборник Лусии Берлин "Руководство для домработниц". Рассказы, написанные то от первого лица, то от имени выдуманных героинь, повторяют виражи собственной жизни писательницы, но пишет она о других.

Многие пытаются превратить истории о своей жизни в прозу, но далеко не у всех это получается. Даже наделенные литературным даром люди часто бывают слишком эгоцентричны, чтобы книга получилась настоящей. В жизни Лусии Берлин событий хватило бы на десятерых: она родилась на Аляске в 1936 году, провела детство сначала в шахтерских поселках, потом в Эль-Пасо, где жил дед — известный, но сильно пьющий зубной врач. После войны отец увез семью в Сантьяго, столицу Чили, где Лу ездила на котильоны и балы и прикурила свою первую сигарету от спички принца Али Хана. У нее было трое мужей и четверо сыновей, она свободно владела испанским и занималась в семинаре писателя Рамона Сендера, жила в лофте в Нью-Йорке в окружении художников, поэтов и джазовых музыкантов, работала учительницей в средней школе, оператором на коммутаторе, администратором в больнице, домработницей, ассистентом врача, преподавала в Университете Колорадо, растила детей, боролась с алкоголизмом и раком, преодолев и то, и другое. И все время писала. Причем писала не о себе.

Хотя рассказы, написанные то от первого лица юной Лу, то от имени выдуманных героинь, повторяют по касательной все замысловатые виражи ее собственной жизни, истории Берлин, в первую очередь, о других. О домработницах, санитарках в больнице, о женщинах на больничных койках, ждущих очереди на нелегальный аборт, о потрепанных жизнью мужчинах, коротающих время в доисторической прачечной, об алкоголиках в "нарколожке", об избалованных сынках богатых родителей, заносчивых студентах и нелепых парочках, накрепко спаянных любовью. Маленькая Лу, которая в 10 лет могла по достоинству оценить мастерство деда-дантиста, его ироничное отношение к жизни и степень доверия ей, девчонке, выросла сильной личностью и талантливым автором со своим уверенным, насмешливым голосом и согревающей интонацией.

"Искусственные зубы были безукоризненной копией дедушкиных, даже десны — один в один, такого же некрасивого, нездорового розоватого оттенка. Зубы были с пломбами и трещинами, некоторые обколотые или стершиеся. Только один зуб он изменил — передний, на котором раньше была золотая коронка.

Вот почему эти челюсти — произведение искусства, сказал он.

— Как тебе удалось передать все оттенки?

— Очень даже неплохо, а, черт подери? Ну как… шедевр получился?

— Да, — я пожала ему руку. Теперь я была рада, что он меня привел.

— Как ты их подгонишь по размеру? — спросила я. — Они подойдут?

Обычно он удалял пациенту все зубы, ждал, пока заживут десны, а потом делал с обнаженных десен слепки.

— Молодые иногда так делают: снимаешь слепок до удаления, готовишь протезы и вставляешь, пока десны не успеют съежиться.

— И когда ты выдернешь себе зубы?

— Прямо сейчас. С твоей помощью. Иди, подготовь что надо.

Я включила ржавый стерилизатор в розетку. Ободранный провод заискрил. Дед шагнул было к стерилизатору: "Да брось…", — но я его остановила: "Нет. Все должно быть стерильно", — и он захохотал. Поставил на поддон свою бутылку виски, положил рядом пачку сигарет, закурил, налил полный бумажный стакан "Джека Дэниэлса". Сел в кресло. Я отрегулировала отражатель, надела на деда нагрудник, сделала кресло повыше, откинула спинку.

— А знаешь, многие твои пациенты были бы счастливы оказаться сейчас на моем месте".

Наблюдательность, мрачноватое чувство юмора и глубоко запрятанная нежность, которая подсвечивает каждую историю изнутри, делают Берлин настоящим писателем. Неважно, пишет ли она о мелких секретах домработниц, сложном взрослении подростков, шикарном путешествии на частном самолете, неудачной попытке суицида, старости на больничной койке или первой детской влюбленности. В ее рассказах — настоящая жизнь. Она сама жила именно так, по-настоящему, глядя на мир с горькой иронией, пониманием и любовью. Близко знавшие Лусию Берлин говорят, что она "обожала" (ее излюбленное словечко) Чехова, Лидию Дэвис и Мураками, длинные сигареты и бесконечные разговоры обо всем на свете "от туфель до книг, от смерти до сплетен". Она с легкостью путешествовала между двумя мирами: приемного покоя больницы для бедных и роскошных вилл нью-йоркской богемы, и все превращала в истории. При этом в прозе Берлин не была многословна. За 68 лет она написала 76 рассказов. Но, хотя первую новеллу напечатали, когда ей было всего 22, по-настоящему большого писателя в Лусии Берлин, увы, разглядели только после смерти. Хотя, чтобы понять масштаб ее таланта, достаточно сесть и начать читать книгу. Как написала в предисловии к американскому изданию "Руководства для домохозяек" столь обожаемая Берлин Лидия Дэвис, "ее истории заставят вас забыть, что вы делаете, где находитесь и даже, кто вы есть".

На русском языке "Руководство для домработниц" Лусии Берлин в переводе Светланы Силаковой вышла в издательстве Corpus.

Oтрывок из книги "Руководство для домработниц":

В приемном отделении никогда не услышишь сирен: на Вебстер-стрит водители их выключают. Но, когда подъезжает скорая "Эй-Си-И" или "Юнайтед Амбуланс", я вижу боковым зрением ее красные задние фонари. Обычно мы ее уже ждем: нас предупреждают по рации на специальной "медволне", вы это видели по телику. — ""Город-Один", вас вызывает "Эй-Си-И", у нас код два. Мужчина, сорок два года, травма головы, давление 190 на 110. В сознании. Будем через три минуты". — "Говорит "Город-Один". Машина 76542, вас понял".

Если это "код три", то есть состояние критическое, врач и медсестры ждут у подъезда, коротают время за болтовней. Внутри, в шестом кабинете (травматология) дежурит бригада, которая специализируется на "синих кодах": ЭКГ, рентгенологи, пульмонологи, кардиологические медсестры. Но водителям или пожарным, как правило, просто некогда предупреждать про большинство пациентов с "синим кодом". Пьемонтская пожарная часть никогда не звонит, а от них поступают самые тяжелые. Богачи с обширными коронаротромбозами, зрелые дамы, пытавшиеся отравиться барбитуратами, дети, выловленные из бассейнов. Весь день напролет тяжелые, больше смахивающие на катафалк "кадиллаки" ​"КОПОАП"1 заезжают задом на соседнюю парковку, слева от приемного отделения. Весь день напролет мимо моего окна проплывают каталки, везущие больных на кобальтовую пушку. Машины серые, шоферы в сером, одеяла серые, пациенты желто-серые, и только кое у кого на лбу или на шее — ослепительно-алые кресты, начертанные фломастерами врачей.

Меня звали туда работать. Нет, спасибо. Терпеть не могу долгие проводы. Почему я до сих пор отпускаю пошлые шуточки о смерти? Теперь я отношусь к смерти очень серьезно. Исследую ее. Не напрямую, просто вынюхиваю то да се. Смерть представляется мне в обличье человека... Иногда самых разных людей, которые со мной здороваются. Слепая миссис Эддерли, мистер Джионотти, мадам И, моя бабушка.

Таких красавиц, как мадам И, я в жизни не видывала. Вообще-то она уже выглядит неживой: прозрачная голубовато-белая кожа, безмятежное, без примет возраста восточное лицо с изящными скулами. Она носит черные брюки и сапоги, жакеты с воротником "мандарин", пошитые и отделанные... где? В Азии? Во Франции? Возможно, в Ватикане: они тяжелые, как облачение епископа... или скорее как рентгенозащитный халат. Декоративная ручная оторочка насыщенных цветов: фуксии, пурпура, апельсина.

В девять подъезжает "бентли". Шофер, нагловатый филиппинец, выходит и, стоя на парковке, долго курит "Шерманс", одну за другой. Сыновья мадам И, долговязые, в костюмах гонконгского пошива, провожают ее от машины до дверей отделения радиотерапии. От дверей идти еще долго, в другой конец коридора. Никто, кроме нее, не проделывает этот путь в одиночку. У дверей она оборачивается к сыновьям, улыбается и кланяется. Они отвечают поклонами на поклон и провожают ее взглядом, пока она не заходит в кабинет. А потом идут пить кофе и разговаривать по телефону.

Проходит полтора часа, и все они одновременно появляются вновь. Она с двумя розовато-лиловыми пятнами на скулах, оба ее сына, "бентли" с филиппинцем за рулем; вскоре вся компания неспешно удаляется. Блеск и сияние серебристого автомобиля, ее черных волос, ее шелкового жакета. Весь ритуал — беззвучный и плавный, как кровообращение.

Ее больше нет в живых. Я точно не знаю, когда она ушла; видимо, я в тот день была выходная. Она и так всегда выглядела покойницей, но благопристойной, как на иллюстрации или в рекламе.

Мне нравится работать в приемном. Кровь, кости, сухожилия — это же просто гимн жизни... Я благоговею перед человеческим телом, перед его выносливостью. И слава богу, что оно такое выносливое, потому что рентгена или дозы болеутоляющего приходится ждать часами. Возможно, у меня нездоровая психика. Меня завораживают два отрезанных пальца в стерильном пакете, блестящий складной нож, торчащий из спины костлявого сутенера. Мне нравится, что у нас можно починить все, кроме того, что уже не чинится.

"Синие коды". Ну-у, все обожают "синие коды". Это когда человек умирает: останавливается сердце, пресекается дыхание, но реанимационная бригада может вернуть умирающего к жизни — и часто действительно возвращает. Даже если это восьмидесятилетний уставший от жизни старик, невольно увлекаешься драмой воскрешения, пусть даже ненадолго. Тут спасают много жизней, жизней молодых, плодотворных.

Проворство и рвение десяти-пятнадцати человек, участников действа — это же как премьера в театре. Пациент, если он в сознании, тоже участвует, хотя бы в том смысле, что смотрит на происходящее с интересом. Пациенты никогда не выглядят испуганными.

Если пациент прибыл с родственниками, моя обязанность — получить от них информацию и самой информировать их о положении дел. В основном успокаивать. Для медиков главное — "хороший" будет код или "плохой": правильно ли сделано то, что положено, среагировал ли пациент на манипуляции; а для меня главное — хорошая смерть или плохая.

Плохая смерть — это когда в качестве "ближайшего родственника" в документах указан директор гостиницы или когда человека через две недели после инсульта, агонизирующим от обезвоживания, обнаруживает уборщица. Самая скверная смерть — когда я вызываю из какой-то глуши, откуда ужасно неудобно добираться, несколько сыновей, дочерей и свойственников, и они собираются вместе, но, кажется, совершенно не знают ни друг друга, ни умирающего отца или мать. Им не о чем говорить. Они без устали твердят, что надо все организовать, что надо же все как-то организовать, а кто же будет все организовывать, а?

Хорошей смертью умирают цыгане. Так считаю я, но медсестры и охранники со мной не согласятся. Цыгане всегда приходят минимум вдесятером, требуют пустить их к умирающему, чтобы расцеловать его и обнять, нечаянно отключая при этом или ломая телевизоры, мониторы и всяческую аппаратуру. Самое лучшее в цыганской смерти — они никогда не принуждают своих детей вести себя тихо. Взрослые вопят, рыдают в голос, всхлипывают, но дети как носились, так и носятся взад-вперед, играют, хохочут, и никто не говорит им: пригорюньтесь, имейте уважение.

Похоже, хорошая смерть — по случайному совпадению хороший код: пациент чудо как хорошо реагирует на все жизнетворные процедуры, а позднее просто тихо уходит в мир иной.

Хорошей смертью умер мистер Джионотти... Родственники вняли просьбе медиков — остались на улице, но все же поочередно — а собралось их много — заходили в палату, извещали мистера Джионотти, что пришли, а потом выходили успокоить остальных: мол, все усилия предпринимаются. Целая толпа: одни сидели, другие стояли, обнимались, курили, иногда пересмеивались. Мне казалось, что я присутствую на празднике, куда съехалась вся родня.

Одну вещь я о смерти знаю. Чем "лучше" человек, чем больше было в нем любви, жизнелюбия и нежности, тем меньше пустота, которая остается после его смерти.

Когда мистер Джионотти умер... что ж, был, и нету, и миссис Джионотти заплакала, и остальные — тоже, но все они, обливаясь слезами, уехали вместе, а он, в сущности, остался среди них.

Давеча вечером я повстречала в автобусе слепого мистера Эддерли. Несколько месяцев назад Дайану Эддерли, его жену, доставили в больницу мертвой. Он наткнулся на ее тело у подножия лестницы — тростью своей наткнулся. Сестра Маккой — дрянцо с гнильцой — все убеждала его не плакать:

— Поймите, мистер Эддерли, слезами горю не поможешь.

— И ничем не поможешь. Я же ничего больше не могу для нее сделать. Оставьте меня в покое.

Услышав, что за Маккой захлопнулась дверь — она пошла все организовывать, — он сказал мне, что никогда раньше не плакал. А теперь испугался, что это как-то подействует на глаза.

Я надела ее обручальное кольцо ему на мизинец. В лифчике у нее лежали грязные купюры — тысяча с лишним долларов. Я положила деньги в его бумажник. И сказала, что купюры по пятьдесят, двадцать и сто долларов, и пусть он найдет кого-нибудь, чтобы их рассортировать.

На днях, когда мы встретились в автобусе, он, должно быть, вспомнил меня по шагам или по запаху. Вообще-то я его даже не заметила — просто влезла в автобус и плюхнулась на ближайшее сиденье. А он аж встал с переднего сиденья около кабины, чтобы пересесть поближе ко мне.

— Здравствуйте, Лусия, — сказал он.

И принялся очень смешно рассказывать про своего нового соседа по комнате в Хиллтопском пансионате для незрячих — страшного неряху. Я гадала, как же он определил, что сосед — неряха, а потом сообразила и рассказала ему свой сюжет про двоих слепых соседей, комедию прямо-таки для братьев Маркс: приправляют спагетти кремом для бритья, роняют клецки и поскальзываются на них, и тому подобное. Мы посмеялись, а потом примолкли, взялись за руки... И так ехали от Плезант-Вэлли до Алькатрас-авеню. Он тихо плакал. Я оплакивала свое собственное одиночество, свою собственную слепоту.