"Руководство для домработниц": Отрывок из книги мастера рассказа Лусии Берлин

23 августа 2017
ИЗДАНИЕ

В августе на русском языке наконец вышла книга "Руководство для домработниц", сборник рассказов американской писательницы Лусии Берлин, автора коротких, но методично-точных, смешных и меланхоличных зарисовок из жизни. Сама Берлин, увы, признания за них не дождалась: литературный мир оценил её стиль лишь через семь лет после её смерти в 2004 году. Wonderzine публикует отрывок из рассказа "Молчание", трогательной истории дружбы двух девочек, открывающих для себя мир.

Молчание

Тогда-то я и познакомилась с Хоуп.

До каникул оставалось совсем недолго, и было решено: посижу дома, а осенью опять пойду в школу Вилас. Я по-прежнему молчала, даже когда мать выливала мне на голову целый графин чаю со льдом или когда щипала с вывертом так, чтобы получались звёзды. У меня от запястий до плеч тянулись созвездия: Большая Медведица, Малая Медведица, Лира.

Я играла в мататенас на бетонированной террасе, а сама мечтала, что сирийская девочка из соседнего дома позовёт меня к себе. Она играла на их бетонированной террасе. Она была малорослая, тощая, но казалась старушкой. Не взрослой, не зрелой, а девочкой и старушкой одновременно. Длинные блестящие чёрные волосы, свисающая на глаза чёлка. Чтобы взглянуть на что-то, она запрокидывала голову. Она была похожа на детёныша павиана. В хорошем смысле, подчёркиваю. Маленькое личико, огромные чёрные глаза. Все шестеро детей в семье Хаддад были как дистрофики, зато взрослые — громадные, весили двести или триста фунтов, не меньше.

Я знала: она тоже обращает на меня внимание, потому что, если я играла в "вишенки в корзинке", она тоже начинала в это играть. Или в "падающие звёзды", вот только она никогда не роняла мататенас, ни одной, даже когда подбрасывала целую дюжину. Несколько недель наши мячики и мататенас отбивали красивый ритм: бом-бом — бэмс, бом-бом — бэмс, а потом она наконец-то подошла к забору. Наверно, она слышала, как мать на меня орёт, потому что сказала:

— Не говоришь ещё?

Я помотала головой.

— Молодец. Со мной можно — это не считается.

Я мигом оказалась на той стороне забора. В тот вечер мне стало так радостно, что у меня есть подруга, что, когда я ложилась спать, я крикнула в окно: "Спокойной ночи!"

В тот день мы несколько часов играли в мататенас, а потом она научила меня играть в ножички. В опасные игры. Ножик должен три раза перевернуться, прежде чем вонзится в газон, а самое страшное — когда распластываешь одну руку на земле и втыкаешь ножик между пальцами, поочерёдно. Быстрей, быстрей, быстрей — и кровь. Мне кажется, мы вообще не разговаривали. Если разговаривали, то редко. Так было всё лето. Я помню лишь её первые и её последние слова.

У меня больше никогда не было такой подруги, как Хоуп, моей единственной самолучшей подруги. Постепенно я стала в семье Хаддад совершенно своей. Мне кажется, если бы не эта семья, я выросла бы не только невротичкой, склонной к алкоголизму и заниженной самооценке, но и больной на всю голову. Сумасшедшей.

Шестеро детей и отец говорили по-английски. Мать, бабушка и ещё пять или шесть старушек — только по-арабски. Теперь мне ясно, что я прошла в их семье что-то вроде курса молодого бойца. Дети глазели, как я училась бегать — бегать по-настоящему, перепрыгивать через забор, а не перелезать. Я наблатыкалась играть в ножички, волчки и шарики. Выучилась непристойным словам и жестам — английским, испанским и арабским. Для бабушки Хаддад я мыла посуду, поливала огород, разравнивала граблями песок на заднем дворе, колотила по пыльным коврам плетёной выбивалкой, помогала старухам раскатывать тесто для лепёшек на столах для настольного тенниса, стоявших в полуподвале. Ленивые дни за стиркой вместе с Хоуп и её старшей сестрой Шахалой: мы стирали кровавые тряпочки — менструальные прокладки — в ванне на заднем дворе. Это казалось не противным, а волшебным, вроде таинственного ритуала. По утрам я стояла в очереди вместе с другими девочками, чтобы мне вымыли уши и заплели косички, чтобы получить киббех на горячей, свежеиспечённой лепёшке. Женщины кричали мне "Hjaddadinah!" Целовали меня и били меня по щекам, как родную. Мистер Хаддад разрешал мне и Хоуп, сидя на диванах, кататься по городу в кузове его грузовика "КРАСИВАЯ МЕБЕЛЬ ХАДДАДА".

Я выучилась воровать. Гранаты и винные ягоды со двора старой слепой Гуки, духи "Лазурный вальс" и губную помаду "Тенджи" из "Кресса", лакрицу и содовую воду из бакалеи "Солнышко". Тогда из магазинов доставляли товары на дом, и однажды мальчик-курьер из "Солнышка" нёс к нам — и ко мне, и к Хоуп — продукты как раз в тот момент, когда мы с Хоуп возвращались, уплетая фруктовое мороженое. Наши матери стояли на тротуаре.

— Ваши девчонки это мороженое у нас слямзили! — сказал курьер.

Моя мать отхлестала меня по щекам: хлоп-хлоп.

— Иди домой, преступница, лгунья, обманщица, испорченная девчонка!

Но миссис Хаддад заорала:

— Тыбрехун, пёс! Hjaddadinah! Tlajhama! Не говори плохие слова о моих детей! Я в твой лавка больше не иду!

И больше она в этот магазин не ходила, ездила на автобусе за продуктами далеко, на Месу, хотя прекрасно знала, что Хоуп и вправду украла мороженое. Такой подход я могла понять. Как бы мне хотелось, чтобы мать не только верила мне, когда я была ни при чём — а она мне никогда не верила, — но и стояла за меня горой, когда я была виновата.

Когда у нас появились роликовые коньки, мы с Хоуп вдвоём прочесали Эль-Пасо, катались по всему городу. Ходили в кино: одна впускала другую через пожарный выход. "Испанские морские владения". "До конца времён". Шопен, кашляющий кровью на клавиши рояля. "Милдред Пирс" мы посмотрели шесть раз, а "Зверя с пятью пальцами" — десять.

Веселее всего было играть в карты. Если только получалось, мы вертелись вокруг Сэмми, семнадцатилетнего брата Хоуп. Он и его друзья были красавцы, оторви да брось, шпана. Про Сэмми и карты я вам уже рассказывала. Мы продавали лотерейные билеты, по которым разыгрывалась музыкальная шкатулка.

Отдавали деньги Сэмми, а он отстёгивал нам процент. Благодаря этому у нас появились роликовые коньки.

Где мы только не продавали билеты. В гостиницах и на железнодорожном вокзале, в военном клубе, в Хуаресе. Но даже в жилых кварталах было волшебно. Идёшь по улице, мимо домов с двориками, и иногда, если идёшь вечером, видишь, как люди едят или сидят вокруг стола: так чудно посмотреть одним глазком, как люди живут. Мы с Хоуп побывали в сотнях домов. Две семилетние девочки с забавными — забавными по-разному — физиономиями. Нас встречали с симпатией, ласково.

"Заходите. Выпейте лимонаду". Мы видели четырёх сиамских кошек, которые ходили на настоящий унитаз и даже смывали за собой. Мы видели попугаев и человека, который весил пятьсот фунтов и двадцать лет не выходил за порог. Но ещё больше нам нравились всяческие красивые вещи: картины и фарфоровые пастушки, зеркала, часы с кукушкой и напольные часы, разноцветные ковры и лоскутные одеяла. Нам нравилось сидеть в мексиканских кухнях с множеством канареек, пить натуральный апельсиновый сок и уплетать pan dulce. Хоуп была умная-умная: испанский выучила, просто подслушивая разговоры соседей, и теперь могла объясниться со старушками-мексиканками.

Мы сияли, когда Сэмми хвалил нас, обнимал нас. Он делал нам сэндвичи с копчёной колбасой, разрешал посидеть на траве рядом с ним и его друзьями. Мы рассказывали ему всё-всё про людей, которых повстречали. Про богатых и бедных, про китайцев и чёрных (мы зашли в зал ожидания для цветных, но потом кондуктор нас выгнал). Нам попался только один нехороший человек — дядька с собаками. Нет, он не сделал нам ничего плохого, ничего плохого не сказал, но напугал нас до смерти своей фальшивой улыбочкой на бледном лице.

Когда Сэмми купил подержанную машину, Хоуп всё мигом просекла. Никаких шкатулок никто не выиграет.

В ярости, с диким воплем, с развевающимися, как у индейских воинов в кино, волосами, она перепрыгнула через штакетник в мой двор. Раскрыла свой перочинный ножик, рубанула себе и мне по указательным пальцам, прижала свой кровавый палец к моему:

— Я больше никогда не буду разговаривать с Сэмми. А ну повторяй!

— Я больше никогда не буду разговаривать с Сэмми, — повторила я.

Я много преувеличиваю, перемешиваю выдумки с реальностью, но, по большому счёту, я никогда не лгу, правда-правда. И когда я давала эту клятву, я не лукавила. Я понимала, что Сэмми использовал нас втёмную, наврал нам, обманул столько народу. Твёрдо решила: я с ним не разговариваю.

Прошло несколько недель. Однажды я поднималась в гору по Апсон-стрит, невдалеке от больницы. Было жарко. (Вот видите, я уже пытаюсь подыскивать оправдания. В Эль-Пасо всегда было жарко.) Подкатил Сэмми на старом голубом кабриолете — на том самом, купленном на наши с Хоуп заработки. Сознаюсь: на машине мне доводилось ездить редко, потому что до Эль-Пасо я жила в горах. Иногда ездила на такси, но и только.

— Поехали кататься.

Есть слова, от которых я теряю рассудок. В последнее время все газеты пестрят словами "мерило", "водораздел" и "кумир". Одно из этих слов — а то и все сразу — подходит к тому моменту в моей жизни.

Не думаю, что я испытывала настоящее сексуальное влечение, — я была ещё маленькая. Но я благоговела перед физической красотой Сэмми, перед его обаянием. Какие оправдания тут ни находи... Хорошо, соглашусь, моему поступку нет оправдания. Я начала разговаривать с Сэмми. Села в его машину.

Как чудесно это было — кататься на открытом автомобиле. Нас обдувал прохладный ветер, когда мы неслись по Плазе, мимо кинотеатра "Вигвам", "Отеля-Дель-Норте", универмага "Популар", а потом по Месе в сторону Апсон-стрит. Я хотела было попросить, чтобы Сэмми высадил меня за несколько кварталов от дома, но увидела Хоуп, сидевшую на фиговом дереве на пустом участке у перекрёстка Апсон-стрит и Рэндольф-стрит.

Хоуп заорала. Встала на ветку дерева, потрясая кулаком в воздухе, проклиная меня всеми сирийскими проклятиями. Может, из-за этих проклятий вся моя жизнь сложилась так, как сложилась. По-моему, это логично.

Я вылезла из машины, и в груди у меня похолодело, всё тело охватила дрожь. Ковыляя, как старуха, я поднялась на своё крыльцо, бухнулась на качели.

Я знала, что нашей дружбе конец, я знала, что поступила дурно.

Каждый день тянулся нескончаемо. Хоуп проходила мимо меня, словно мимо невидимки, играла по свою сторону забора с таким видом, словно нашего двора не существовало. Теперь она и её сёстры разговаривали только по-своему. Если выходили наружу, разговаривали во весь голос. Говорили гадости — я ведь много арабских слов понимала. Хоуп играла в мататенас на крыльце долгими часами, распевая арабские песни — красивые-красивые; от её хриплого заунывного голоса меня охватывала тоска по ней, хотелось плакать.

Кроме Сэмми, никто из Хаддадов со мной не разговаривал. Её мать плевала в мою сторону и потрясала кулаком. Сэмми окликал меня из машины, если встречал далеко от дома. Говорил мне, что просит прощения. Пытался меня утешить, говорил: "Я-то знаю, она всё равно тебе подруга, ты, пожалуйста, не грусти". Говорил, что понимает, почему я не могу с ним разговаривать. "Прости меня, пожалуйста". Я отворачивалась, чтобы не видеть его лица, когда он говорит со мной.

Мне никогда в жизни — ни до, ни после — не было настолько одиноко. Мерило одиночества. Нескончаемые дни, неумолимый стук её мячика об бетон, час за часом, свист её ножичка, вонзающегося в газон, блеск клинка.

В округе не было других детей. И я, и она несколько недель играли сами с собой. Она отрабатывала трюки с ножом на своем газоне. Я раскрашивала картинки и читала, лёжа на качелях на крыльце.

Перед самым началом учебного года она уехала навсегда. Сэмми и её отец снесли по ступенькам её кровать, тумбочку и стул, погрузили в огромный мебельный грузовик. Хоуп залезла в кузов, села на кровать с ногами, чтобы выглядывать наружу. На меня даже не посмотрела. В огромном кузове она казалась крошечной. Я глядела вслед, пока грузовик не исчез из виду. Сэмми окликнул меня из-за забора, сказал мне, что она уехала в Одессу, штат Техас, будет жить у каких-то родственников. Я говорю "Одесса, штат Техас", потому что однажды кто-то сказал: "Это Ольга, она из Одессы". А я подумала: "Ну и?" Оказалось, что эта Одесса — на Украине. А я думала, что есть только одна Одесса — та, куда уехала Хоуп.