Служба здравого смысла. Лев Рубинштейн как диагност общественных перемен

27 февраля 2019
АВТОР
Ольга Балла

В полное собрание публицистики Льва Рубинштейна вошли колонки, писавшиеся им для разных изданий и уже издававшиеся в трех книгах: "Знаки внимания", "Скорее всего" и "Причинное время". Была и более ранняя книга — "Духи времени", вышедшая в 2008‑м в издательстве "КоЛибри" и вобравшая в себя тексты за несколько предшествующих лет (позже они были включены в сборник "Скорее всего"). То есть Рубинштейн как публицист присутствует в общественном пространстве уже около полутора десятилетий.

Собранная вместе, эта проза (так предпочитает называть свои колонки сам автор, разве что уточняя — "проза нон-фикшн") дает возможность перечитать вроде бы прикладные по исходному назначению тексты, во-первых, как хронику недавней истории, во-вторых, в отрыве от вызвавших их событий, в-третьих, продумать важные черты Рубинштейна-публициста как культурной фигуры.
Прежде всего он хроникер-диагност, фиксирующий перемены в общественных настроениях и нравах и дающий им оценку. Это самое поверхностное, что можно о нем сказать, но не менее важное.
Основной его упрек современникам: не хотят думать, не дают себе отчет в основах и устройстве того, что сами же говорят и делают.
Этот труд и берет на себя за них колумнист Рубинштейн — прямое продолжение Рубинштейна-поэта, работающий, в общем, теми же средствами.
Рационалист-просветитель, во всех этих колонках Рубинштейн занят, по сути, одним: ловит современное ему сознание на непродуманностях, недопонятностях, на нехватке умственных усилий. Проясняет непроясненное. И вот это уже не забудется — сам тип действия, сам характер культурного присутствия.
Просветитель он настолько нетипичный, что даже впору сказать парадоксальный. Без пафоса. Без веры (особенно пламенной) в ра­зум как единоспасающее начало, но с неизменным доверием к нему, с надежной опорой на него.
Одновременно легкий и жесткий. Ироничный и предельно серьезный (его ирония — тщательно отточенный инструмент серьезности). Тонкий и бескомпромиссный. Встроенность самоиронии во всякое суждение уберегает его от категоричности, однако все приоритеты расставлены у него крайне четко (с четкостью старинного черно-белого дагеротипа, но и с внимательной нюансировкой).
Говорящий почти (а то и не почти) играючи, он человек с жесткой ценностной иерархией. (Не зря среди часто повторяемых им слов — "нормальный"; и да, состояние социума он видит как от нормы сильно и тревожаще отклоняющееся.) Есть вещи, которых он не примет никогда. Ну, скажем, зло в само­очевидном будто бы понимании: неуважение к человеку, к его свободе, насилие над ним. Ложь и самообман. Добровольная слепота. Добровольная несвобода.
Всякий комментируемый случай дает ему шанс сформулировать суждения, выходящие далеко за пределы повода высказывания.
Вот обмолвился "кто-то из высоких начальников, приставленных к надзору за культурой", что "мы будем поддерживать только традиционное искусство". Рубинштейн не просто выявляет структуру сказанного, вопросами о которой у самого сказавшего, понятно, и в мыслях не было задаваться ("Ключевым словом здесь, конечно, является не "мы" — это более или менее понятно. И не "искусство". Хотя в контексте этого и подобного этому высказываний это вроде бы самоочевидное понятие нуждается в разъяснении, что именно эти самые "мы" понимают под искусством. Главным и очень грозным словом здесь является, мне кажется, слово "только"). Он идет глубже. Прежде всего разбирается с устройством самого понятия "традиционный". Но и того более: он говорит о своем понимании устройства европейской культуры и о природе свойственных ей традиций.
"Если и можно говорить о "традиционности" европейской культуры — а русская культура, безусловно, является частью европейской, — то эту традицию можно кратко и схематично обозначить как пучок различных, то возникающих, то на время исчезающих, то прячущихся в тень, то ярко освещенных традиций, иногда разнонаправленных, иногда вступающих друг с другом в диалог, иногда враждующих друг с другом, иногда заимствующих друг у друга идеи, черты и особые приметы. Если и можно говорить о какой-то традиции в единственном числе, то это традиция постоянного обновления, традиция постоянного и напряженного выяснения отношений с множеством различных традиций".
Он уверен в человеке (и в русском в частности!), в его рациональной основе, в незыблемости нравственных критериев, он даже исторический оптимист, твердо полагающий, что Россия вспрянет ото сна ("И давайте помнить, что сны не длятся вечно… И мы, разумеется… однажды проснемся"), и "все это" обязательно кончится.
По его интонациям и не догадаешься, что он учитель жизни и проповедник. А ведь он именно это.
Мышление для него — этическое действие. Заговаривая о сформировавшей его среде, в которой он, по собственному признанию, "пьянел от ощущения внутреннего родства", Рубинштейн не зря начинает не с поэтики, не с эстетики (а среда-то была художественная!), но с этики: "Этика и поэтика той среды…"
Этот сборник колонок, по сути, трактат о природе ценностей: ценно лишь то, в чем сам участвуешь, за что платишь собой (это не его слова: никакого пафоса, никакого надрыва — под влиянием пафоса слишком велика вероятность впасть в самоослепление, лишиться ясности видения). "…Все то, что происходит без нашего участия, лишено какой-либо ценности, лишено всего того, чем можно и нужно дорожить. А потому и всегда недолговечно".
Других просветителей такого типа у нас сейчас, пожалуй, нет. Слова "служение" автор, чуждый любому пафосу, точно не принял бы, подберем другое слово того же корня — "служба". Вот бывает, например, необходимая для правильного функционирования общества справочная служба, и рубинштейнова в том же роде — служба здравого смысла.