Рассказ Лусии Берлин "Temps Perdu" ("Потерянное время")

07 августа 2017
ИЗДАНИЕ

В больницах я работаю уже много лет, и если извлекла для себя какой-то урок, то вот какой: чем хуже пациенту, тем меньше от него шума. Вот почему, когда пациенты вызывают меня по громкой связи, я – ноль внимания. Я – сестра-хозяйка, моя первоочередная задача – заказать медикаменты и капельницы, доставить пациентов в операционную или на рентген. Естественно, в конце концов я все-таки отвечаю, обычно говорю им: "Ваша медсестра скоро зайдет!" Она же все равно зайдет рано или поздно. К медсестрам я теперь отношусь совсем по-другому. Раньше думала, они все упертые и бессердечные. Но истинное зло не в них, а в болезни. Теперь-то я понимаю: равнодушие медсестер – оружие против хворей. Болезнь надо побороть, растоптать. Задавить безразличием, если вам так больше нравится. А если пляшешь вокруг больного на задних лапках, то просто поощряешь в нем желание подольше не выздоравливать. Правда-правда.

Когда я только начала работать, услышав из динамика "Сестра! Скорее!", я спрашивала: "В чем дело?". Это отнимало слишком много времени; и вообще, в девяти случаях из десяти оказывается, что на телевизоре просто сбились цвета.

И только за теми, кто не может говорить, я приглядываю внимательно. Вот загорелась лампочка, нажимаю кнопку: молчание. Значит, человеку определенно есть что сказать. Как правило, что-то и впрямь не в порядке – допустим, калоприемник переполнился. Вот еще один урок, который я для себя вынесла (а больше, пожалуй, ничего): люди зачарованно следят за своими калоприемниками. Не только психи и маразматики – те забавляются с ними, как с игрушками, серьезно; всякий, кому поставили калоприемник, начинает благоговейно созерцать наглядность жизненных процессов. А если бы наши тела были прозрачными, как окошечко стиральной машины? Вот было бы здорово за собой наблюдать. Те, кто бегает трусцой, бегали бы еще усерднее, накачивая кровь в жилы. Влюбленные проводили бы еще больше времени в постели. "Черт, ты только посмотри, как сперматозоиды ломанулись!" А еще мы бы лучше питались: киви и клубникой, борщом со сметаной.

В общем, когда загорелась лампочка "4420, вторая койка", я пошла в палату. Пожилой мистер Брюггер, диабет, последствия обширного инсульта. Сначала я увидела полный калоприемник: во-во, так я и думала. "Я скажу вашей медсестре", – проговорила я, улыбнулась, заглянула ему в глаза. И, боже мой, испытала сильнейшее потрясение: как удариться об раму, когда падаешь с велика, или как соната Вентейля (вымышленное музыкальное произведение из цикла романов Марселя Пруста "В поисках потерянного времени". – Esquire) прямо тут, на четвертом этаже восточного крыла. Его черные глазки-пуговки, окаймленные серо-белыми складками-эпикантусами, смеялись. Без пяти минут глаза Будды... Глаза цвета терна, глаза терпеливые, глаза почти монгольские, глаза Кентширива смеются, встретившись с моими... Меня захлестнула память о любви, а не сама любовь. И мистер Брюггер это почувствовал, бесспорно, потому что с тех пор каждую ночь то и дело вызывает меня звонком вечной любви.

Он помотал головой: насмехается над тем, что я подумала, будто дело в калоприемнике. Я огляделась. На телеэкране раскачивались, как пьяные, кадры "Странной парочки" (американский ситком. – Esquire). Я отрегулировала телевизор и ушла, торопясь вернуться за свой стол, нырнуть в ласковые волны воспоминаний.

Маллан, штат Айдахо, 1940 год, шахта "Ипомея". Мне пять лет, я приподнимаю большой палец ноги – отбрасываю на стену тени от весеннего солнца. Сначала я его услышала, а только потом увидела. Яблочный звук. Или сельдерейный? Нет, это Кентширив ел луковицы гиацинтов, устроившись под моим окном. В уголках рта – грязь, губы пурпурные, как печенка, и влажные, как у мистера Брюггера.

Я выпорхнула к нему (к Кентшириву) без оглядки, без колебаний. По крайней мере, следующее, что помню, – как сама надкусывала хрустящие, холодные, взрывающиеся во рту луковицы. Он ухмыльнулся мне, и в щелях между складками жира на его пухлой мордашке засверкали его глаза-изюминки: давай же, смакуй. Нет, это слово он не произнес, это мой первый муж так говорил, посвящая меня в тайны лука-порея и лука-шалота в Санта-Фе, на нашей саманной кухне с vigas (балки. – Esquire) и мексиканским кафелем. Потом нас стошнило (Кентширива и меня).

Села за стол, работала на автопилоте: отвечала по телефону, договаривалась насчет кислорода и лаборантов, а сама улетала, оседлав ветер, в теплое марево кошачьих ив, душистого горошка и форелевых садков. Шкивы и оснастка шахты ночью, после первого снегопада. Соцветия борщевика на фоне звездного неба.

"Он знал каждый дюйм моего тела". Я это где-то вычитала, наверно? Неужели живой человек способен сказать такое? Той же весной, в лесу, раздевшись догола, мы пересчитывали все родинки друг на дружке, каждый день помечая тушью, на каком месте остановились. Кентширив подметил, что палочка для туши – совсем как елда у кота.

Кентширив умел читать. Его звали Кент Шрив, но, когда он назвался, я подумала, что это у него имя такое, а не имя и фамилия, и в ту первую ночь повторяла это снова и снова, беззвучно пела снова и снова, и с тех пор у меня всю жизнь такой обычай: "Дже-ре-ми", "Крис-то-фер". Кент-ши-рив Кент-ши-рив. Он умел читать даже объявления о розыске преступников на нашей почте. И говорил, что, когда мы вырастем, наверняка прочтет объявление про меня. Конечно, я буду действовать под кличкой, но он догадается, что это я, потому что там будет написано: большая родинка на левой лодыжке, ожог на правой коленке, родинка в щели между ягодицами. Возможно, кто-то из моих прежних любовников прочтет эти строки. Но вы таких деталей не помните. А Кентширив вспомнил бы. Мой третий сын родился с такой же родинкой – прямо над задним проходом. В первый день его жизни я расцеловала это место, радовалась, что однажды другая женщина, наверно, поцелует его туда же или начнет считать родинки. Учет особых примет Кентширива занял больше времени, чем учет моих, потому что у него были еще и веснушки; вдобавок он не все позволял. Когда я добралась до его спины, он перестал мне доверять, сказал, что я привираю.

***

На работе установилось ночное затишье. Венди, старшая сестра отделения, и ее лучшая подруга Сэнди сидели за соседним столом и портили бумагу. Серьезно, портили – выводили на ней машинально "1982" и свои новые фамилии, если выйдут замуж за тех, с кем сейчас встречаются. Взрослые женщины, в наши-то дни, в наши-то времена. Мне стало их жалко, этих прелестных молодых медсестер, еще не познавших настоящей романтической любви.

– Ну, а ты о чем замечталась? – спросила Венди.– О старой любви, – вздохнула я.– Круто... В твоем-то возрасте ты еще о любви думаешь. Я даже не среагировала. Дурочке невдомек, какая страсть только что полыхнула между мной и второй койкой в 4420-й. Кстати, его звонок надрывается, не переставая. Я ответила: "Ваша медсестра скоро зайдет". Сказала: "Сэнди, он хочет обратно на койку". Я ведь теперь его отлично знаю: стоило один раз впустить в мою душу его взгляд, стопроцентно кентширивовский. Сэнди заставила меня вызвать ей на подмогу санитара. Мертвый груз.

Я всегда умела слушать. Вот оно – лучшее, что во мне есть. Ну да, идеи возникали в голове Кентширива, но кто его внимательно выслушивал? Я. Мы были классической парой – Скотт и Зельда, Поль и Виргиния. Трижды попали в еженедельную газету города Уоллес, штат Айдахо. В первый раз – когда потерялись. Мы и не думали теряться, а просто прошатались по лесу и пришли домой с опозданием, но взрослые все равно спустили воду из всех канав. Второй раз – когда мы нашли в лесу мертвого бродягу. Сначала услышали звук его смерти издалека: жужжание мух с поляны. Третий раз – когда на Сикста свалилась лестница. По крайней мере, газета, в отличие от наших предков, оценила это по достоинству. Кентшириву поручили сидеть с Сикстом (шестым ребенком в семье, ему тогда был всего месяц). Подумаешь, какой-то маленький мокрый сверточек, да еще и спит все время, вот мы и подумали: пойдем с ним в амбар, какая разница. Мы решили покачаться на стропилах, оставили сверточек на полу, влезли по лестнице. Кентширив ни разу даже не упрекнул меня за то, что я случайно толкнула лестницу ногой. Такие вещи он воспринимал спокойно: что случилось, то случилось. А случилось вот что: лестница начала падать на младенца, и если бы она рухнула чуть левее или чуть правее, то повалилась бы прямо на него, но он оказался в пустом квадратике между брусками, как в рамке, и продолжал спать. Это было чудо, но мы, кажется, такого слова еще не знали. Итак, мы провели несколько часов на узком стропиле, высоко-высоко, висели на коленках, потому что попробовать распрямиться и сесть на стропило было слишком страшно. Лица побагровели от прилива крови, голоса стали какие-то потешные: мы же разговаривали вверх тормашками. Мы кричали, но нас никто не слышал. Все наши – и мои, и его родичи – уехали в Спокан, остальные коттеджи в поселке были далеко. Становилось все темнее. Мы додумались, как сесть на стропило и потихоньку добраться до стены, прислонялись к ней по очереди. Мы играли в сов и плевались, пытаясь во что-нибудь попасть. Я описалась. Сикст проснулся, принялся орать без передышки. Мы во весь голос, перекрикивая младенца, перечисляли все, чего бы нам хотелось поесть. Хлеба с маслом и сахарным песком. Кентширив ел такие бутерброды с зари до зари. Я знаю, теперь-то он диабетик, потихоньку лакомится лосьоном "Джергенс", доводит себя до комы. Он все время потел, его клетчатые рубашки на солнце посверкивали – засахаривались.