В июне этого года исполнилось сто лет со дня рождения Лилианны Лунгиной, филолога, переводчицы (наиболее популярны ее переводы книг Астрид Линдгрен), матери кинорежиссера Павла Лунгина. Лунгина прожила долгую непростую жизнь, фоном которой стала история России на протяжении почти всего XX века. Детство она, впрочем, провела в Германии, Палестине и Франции, но в 1934 году вернулась с матерью в СССР к отцу. А в июле 1941 года с ней же эвакуировалась в ТАССР — сначала в Казань, а затем в Набережные Челны. Эти и многие другие события отражены в книге "Подстрочник. Жизнь Лилианны Лунгиной, рассказанная ею в фильме Олега Дормана", вышедшей в издательстве Corpus. С разрешения издательства "Реальное время" публикует отрывок из книги, рассказывающий о пребывании Лунгиной в Челнах, где ей, вчерашней студентке ИФЛИ, жизнь открылась совсем иной стороной.
Вокзал в Казани был уже страшным. Я сейчас зажмурилась, потому что вспомнила степень забитости людьми, эту толпу, которую качало, как прибой, то в одну, то в другую сторону. Люди стояли, как в трамвае стоят, тесно прижавшись друг к другу. Мама боялась оставаться там одна, но делать нечего, я ее оставила и пошла, как мне было сказано, в профсоюз журналистов, где как-то людей распределяли. Что мне предложили, то я, естественно, безо всякого разговора взяла. Мне предложили пост ответственного секретаря (смешно сейчас говорить, потому что там и было-то два человека) в районной газете в Набережных Челнах, которые тогда были деревней, это сейчас стал город. Газета называлась "Знамя коммунизма". Чтобы попасть в эти Набережные Челны, нужно было сесть на пароход, потому что железной дороги туда еще не проложили. Мне как-то помогли купить билет, я была совсем молодой, маленькой — двадцать один год, какая-то голубоглазая, — в общем, мне люди помогали. Двое суток мы на пристани не спали, не сидели — стояли, потому что даже и сидеть-то не на чем было. Чемодан стоял торчком, не было места его положить. Попали на пароход.
Вообще до Челнов 2 дня, но мы тогда плыли четверо суток. И в этой поездке на пароходе было даже что-то романтичное. Южная ночь, лето, звезды, ходишь всю ночь по палубе... Там какой-то был интересный польский мальчик, бежавший из Польши, мы с ним разговаривали. В общем, авантюристическая жилка, которая во мне есть и живет... Навстречу этой полной неизвестности, потому что я никакого не имела представления ни что такое районная газета, ни что такое русская глубинка, а это вообще Татария к тому же... Вот, я это чувство помню, я его сохранила в себе: темная звездная ночь, широкая река Кама — было ощущение огромного мира и нашей затерянности в нем. В этом было что-то пленительное. Хотя и страшновато.
Приплыли в Набережные Челны. Маму я оставила сидеть на причале, а сама пошла искать районную газету.
Маленькая деревня с одной главной улицей, то есть на одной улице было несколько двухэтажных домов. Как тогда строили — первый этаж каменный, второй все равно деревянный. Там райком был такой, исполком, еще что-то, а в остальном — настоящая деревня. Пыльная, на высоком берегу Камы, кругом леса. Красиво.
И еще раз жизнь мне улыбнулась. Главный редактор, единственный редактор этой газеты, оказался совершенно замечательным человеком. Даричев. Я его помню. Он был настоящий самородок, абсолютный самоучка, грамоте сам научился. Очень умный, талантливый, яркий человек гуманных взглядов, с собственными мнениями, либерал, и ко всему еще художник-примитивист, он мне очень нравился как художник.
Надо было искать комнату. Никто не хотел сдавать: боялись москвичей. Я обошла, наверное, двадцать домиков, — не пускают. Это был очень неприятный момент, но Даричев меня все утешал, говорил: ничего-ничего, Лиля, найдем. И действительно, наконец мы сняли на главной улице, на втором этаже, комнату, — только на вещи. Деньги брать никто не хотел. Эта моя ужасная хозяйка мне сказала: ты каждый месяц будешь мне дарить какую-нибудь свою вещь — туфли, платье, свитер. Вот на этих основаниях будешь жить у меня. Я говорю: а когда все кончится? — Тогда ты уедешь. Мне твои деньги не нужны, что стоят эти деньги?
Но выбора не было. Мы поселились в этой комнатке. Даричев меня спрашивает: ты лошадь запрягать умеешь? Я говорю: господь с вами, откуда мне уметь запрягать лошадь? — А без этого здесь нельзя, ты должна каждый день ездить в другую деревню, в другой колхоз и собирать данные. — Я говорю: ну хорошо, покажите как. В общем, день он меня учил запрягать лошадь. Оказалось, это не так уж безумно сложно, и буквально на второй или третий день, дико волнуясь, потому что я боялась, что она распряжется... я не понимала... я вообще ничего не понимала. Ну представляете, такая городская девочка, да еще с парижским прокладом, вдруг по этим диким лесам едет в какую-то татарскую деревню. Повозка, телега была и лошадка. Вот так я поехала. Поехала. Доехала. Попала в татарскую деревню. Еле-еле говорят по-русски. Но тем не менее достаточно, чтобы объяснить мне в правлении колхоза, что хлеб не убран, что убрать его фактически невозможно, потому что все парни, естественно, взяты в армию, а девчонки мобилизованы на торфяные разработки, что работают одни старухи кое-как, что не хватает кормов, — в общем, нарисовали страшнейшую картину полного упадка хозяйства.
Фото numismat.su
Я записала все, что они рассказали. Мне перепрягли лошадь, поехала назад. В какой-то момент она остановилась, и я не могла ее сдвинуть с места. Вот стала и стоит. И что мне с ней делать? А там леса глухие, страшно. Стало темнеть. Гул какой-то пошел, ветер. Я думала, что сойду с ума, если останусь тут ночевать. Уткнулась ей в шею, плачу, не знаю, ну что мне делать? И вдруг она пошла. По-моему, просто меня пожалела. И кое-как мы с ней добрались домой. Мне помогли ее распрячь, я с трудом еще все это делала. Но потом, между прочим, хорошо научилась, это оказалось совсем не сложно. Вообще, все достигается упражнением — это великая формула. Помните у Булгакова? "Как вы ловко опрокидываете! — Достигается упражнением". Так вот, все достигается упражнением. Оказывается, может такая французско-еврейско-русская девочка и лошадь запрягать, и ездить, — все может.
Наутро прихожу к моему Даричеву и говорю: знаете, такое плохое положение в этом колхозе, надо поднять тревогу... Он говорит:
— Да что ты! Кому это интересно? Ты все это забудь, сейчас мы напишем с тобой статью. "Вовремя убран хлеб...".
Я говорю:
— Вы шутите?
Он говорит:
— Нет, я совершенно серьезно.
Я говорю:
— Зачем же вы тогда посылали меня?
— А ты все забудь, в газете должны быть только жизнеутверждающие, полные надежд и хороших перспектив статейки.
Я говорю:
— Так зачем же вы меня туда посылали, это ведь можно писать и так?
Фото numismat.su
Он говорит:
— Как зачем? Надо знакомиться с материалом.
Я говорю:
— Вы что, смеетесь?
— Нет, надо ездить, чтобы на вопрос, ездите ли вы по колхозам, я мог ответить начальству: да, мы ездим. А потом пишем то, что нужно писать. Вот и все. И так мы с тобой будем работать.
Я до такой степени растерялась, он увидел ужас у меня в глазах... Говорит:
— Ну, я сперва тоже был несколько смущен. Но если мы до начала войны еще иногда кое-что могли себе позволить — тоже очень мало, всегда должен был быть оптимистический тон, то сейчас — только положительное. Нам на совещании прямо сказали: только положительное. Но ездить по колхозам. Вот мы будем ездить по колхозам и писать положительное.
Надо сказать, что в моем понимании советской системы работа в этой районной газете и жизнь в Набережных Челнах сыграли огромную роль. Потому что до этого я себе представляла дело так, как и многие, впрочем, что аресты и террор — это все касается города, где есть промышленность, где есть хотя бы какой-то уровень сознания. А вот тут я обнаружила, что ничего подобного. Что вся страна — это одна территория для арестов, для изъятия каждого второго, в лучшем случае — третьего человека. Не было дома в этих русских, полутатарских, а главным образом татарских деревнях — они смешанными никогда не были, это была либо русская деревня, либо татарская, — не было ни одного дома, где бы кто-нибудь не сидел. Сидели за чушь, за бог весть что. За горсть унесенной пшеницы, за опоздание. Тогда ведь был декрет, что за 10 минут опоздания на работу... Сидели потому, что была — как мне объяснил Даричев, вхожий во всякие районного уровня тайные совещания, — была "разверстка", то есть план на район, сколько человек заключенных надо поставить каждый месяц. Мне хочется об этом сказать, чтобы люди, которые забыли, вспомнили, а кто не знает, молодые, узнали: был план на аресты. По районам. Вне всякой зависимости от того, кто что совершил. Поэтому любой мельчайший проступок годился. А сеть запретов была такая густая, что невозможно было где-то не наткнуться на нее. Каждый фактически совершал противозаконные действия. Неизбежно, каждый. Поэтому они спокойно брали то количество людей, которое им надо было, и каждый месяц местный КГБ (НКВД) успешно выполнял свой план.
Фото nailizakon.com
Набережные Челны стоят на старом кандальном пути сибирском. И там есть старинная, дореволюционная, очень страшная, потому что с очень толстыми стенами, небольшая, но вполне вместительная тюрьма. А дом, где мы сняли на втором этаже комнатку, выходил окнами на эту тюрьму. И по-прежнему по кандальному пути гнали заключенных, как и раньше. И вот когда я первый раз увидела, как пришел этап, сопровождаемый конвоирами на лошадях, а измученные страшные люди — это был женский этап, — почти все босиком, ноги обмотаны тряпками, с какими-то котомками, с какими-то авоськами, и вокруг свора собак, — впечатление, что ты смотришь какой-то дикий фильм. А что это можно увидеть в жизни, даже при том, что я бог весть что думала про нашу систему... Вообще, между умозрительным восприятием, мне это тоже хочется сказать, и чувственно-зримым есть какая-то непроходимая стена. Одно дело — я вам все это рассказываю в этой комнате... Я, конечно, понимала, что где-то гонят по этапу людей, что они, наверное, полубосые, они падают, даже слышала, что их сопровождают конвоиры на лошадях и собаки, но увидеть это... Ну как бы сказать, что это такое? Ну на какой-то момент, хотя тебе двадцать один год, больше не хочется жить. Какое-то ощущение, что злодейство людское достигло такого накала, когда одни люди равнодушно смотрят на других вконец истерзанных под пыткой людей, кажется, что ты больше ни в чем участвовать не хочешь. Вот у меня это чувство было: что жить не хочется. Потом я привыкла. Я повторяю, ко всему привыкаешь. Но первый конвой — я его не забуду. А потом они же были и зимой. В общем, что об этом говорить!